Последнее интервью Иннокентия Смоктуновского

Телеканал СТБ

В 1993 году, за год до своей кончины, Иннокентий Смоктуновский снимался в картине "Заколдованные" Гарника Аразяна, автора фильмов "Поженились старик со старухой", "Клоун и луч", "Анания Ширакаци" и многих других. Во время съемок режиссер взял у Смоктуновского последнее интервью. В этом году великому артисту исполнилось бы 77 лет

Иннокентий Михайлович, вы сыграли множество ролей. Хотелось бы вам какую-нибудь повторить или что-то в ней изменить?

Это из области фантазии, которые никогда не осуществляются. Один раз я попытался, уж не помню что, сделать по-иному, как мне казалось, лучше, глубже, выше… И вы знаете, я проявил полную несостоятельность!

Видевшим фильм "Девять дней одного года" больше всего запомнился ваш монолог о дураках. Вы и сегодня так же прочли бы его?

Как вам сказать? Это легкий монолог. Он написан искрометно, коротко и по существу. Он вообще обо всех нас, дураках, поэтому сегодня я бы сделал это ярче, мудрее. Извините, я сказал, что вроде я мудрый. Нет! Какие-то элементы мудрости могут быть, но сама мудрость мне не присуща. Я, может быть, и не дурак, но и не очень умен. Как человек. Но в творчестве я артист умный! Вот это поразительно. Артист я умный, человек — нет! Я делаю очень много глупостей, допускаю порой много бестактностей, очень много такого, что, подумав, не сделал бы никогда.

Приведу вам другой пример. Михаил Ильич Ромм, режиссер с мировым именем, что говорить, прекрасный художник. Хотя мы сейчас отказались от таких чудовищных личностей, как Ленин там, Сталин и прочие, но его фильмы "Ленин в Октябре", "Тринадцать", "Пышка", даже документальная картина "Обыкновенный фашизм" просто чудо как хороши. Но! Со мной он был приветлив, потому что были какие-то сложные отношения с главным героем "Девяти дней одного года", не совсем начиналось гладко, и вся его человеческая нежность упала на меня. Потом я его узнал довольно близко, много раз бывая в гостях у него и его жены Елены Кузьминой. И обнаружил удивительную человеческую личность, которая была много, много выше его как режиссера. Это был, как бы вам сказать, полубог.

Насколько мне известно, ваша судьба складывалась трудно.

Более того. Трагично. Меня за шиворот выводили секретарши, которым главный режиссер, заикаясь, говорил: "Уберите этого проходимца!" Но я был наглый и возражал: "Вы мне нужны, но в сравнении с тем, как я вам нужен, вы мне не нужны". Представляете, я едва ли не умирал с голоду. У меня не было московской прописки. В издательстве "Известий" я таскал матрицы за рабочих, а они мне давали рубль двадцать на кашу и суп. В Москве я показывался в семи театрах. Был интересный случай. Мне посоветовали пойти в Театр Красной Армии, где главным режиссером был тогда Андрей Александрович Попов, но он не пришел даже на мой просмотр, а поручил это двум своим режиссерам — Тункелю и Канцелю. Я поиграл со своими друзьями Риммой Марковой и Леней Марковым. Один из режиссеров скучно курил трубку, другой, засыпая, смотрел на меня, потом кто-то из них сказал: "Неинтересно, вяло, мы с этим боремся в нашем театре".

Ровно через год я сыграл князя Мышкина в БДТ, и вся Москва, театральная и нетеатральная, бросилась смотреть нового артиста, вся эта театральная рать после спектакля ко мне захаживала. Пришел как-то не то Тункель, не то Канцель, они были очень похожи друг на друга. Милые симпатичные люди, ничего дурного они мне не сделали, наоборот, если бы они меня взяли, я бы и сейчас бегал у них в массовках. Так вот, пришедший позволил себе, во-первых, меня не узнать, а потом шепотом, не смея дотронуться до меня (я уже был свят!), спросил: "Откуда вы такой?" Я говорю: "А вы помните, мы у вас показывались: Леня Марков, Римма Маркова и я".

И — удар. Положили его на диван в моей гримуборной (мне говорили, что на этом диване умер Александр Блок, он был завлитом в этом театре), вызвали врача, сделали укол, и когда он пришел в себя, я не удержался от вопроса: "Ну что, вспомнили?"

Сильно ли изменился зритель за те годы, что вы играете в театре?

Во времена этой огромной махины — СССР зритель всегда был рад услышать со сцены острые социальные вещи, его это интересовало значительно больше, чем что-то вечное: любовь, нежность, понимаете? Юмор принимали всегда, но и юмор, и отношения между людьми за 74 года стали, извините, пожалуйста, совковыми, и голоса у нас тоже превратились в совковые. Как-то мы гастролировали в Париже, и Мишель Курно, которого называют самым злым французским критиком, посмотрел нашу "Чайку" и заключил: "Чудовищно… Лучший артист Союза Смоктуновский на сцене спит". Мне приятно было читать про себя, что я лучший артист страны, но я, ей-богу, не спал. Да, развалился, мурлыкал песню, но не спал. Тот же самый Курно, кстати, в короткой рецензии на "Дядю Ваню" (они редко дают большие рецензии) написал: "Если хотите увидеть Бога на сцене, идите на "Дядю Ваню" в исполнении Смоктуновского". Звучит хвастовством, но у меня есть эти статьи!

А сейчас в театр приходят люди более раскованные, им уже нужно больше знать о человеке, о любви, нежности, о душе. Вот мы поставили в Художественном театре "Возможную встречу" Пауля Барца за месяц и пять дней. Что хорошего можно сделать за такой срок? Ничего. И тем не менее этот спектакль о двух наших композиторах Бахе и Генделе (я говорю "наших", потому что они настолько велики, что переросли национальные границы и стали достоянием мировой культуры) легко играть, как Чайковского я бы играл. О Бахе я тоже все прочел, у меня в работе было одиннадцать книг, представляете? Конечно, пьеса Барца отходит от чисто биографических данных.

Но, может быть, это не так уж и плохо?

Ну да, "над вымыслом слезами обольюсь". Уж если Пушкин так высоко вымысел ставил… К слову, знаете ли вы, кто, согласно ЮНЕСКО, вошел в пятерку великих поэтов мира за всю историю человечества? Гомер, Данте, Шекспир, Гейне, Пушкин.

Когда мы с вами проезжали в машине мимо церкви, вы перекрестились. Вы человек верующий?

Верующий, да, верующий! На эту тему говорить очень сложно, я, может, и жив только потому, что верую в Господа. Я через все тяготы войны прошел, когда со мной — ну только смерти не было, она просто случайно мимо прошла. Он, наверное, берег меня для каких-то маленьких моих свершений — Мышкина, Гамлета, Чайковского, Деточкина, царя Федора. Я, совершенно бессильный, раздираемый хворями, был в плену у немцев, попал под Житомиром, когда город переходил из рук в руки… Я забрался под мост, а сверху проходила огромная колонна военнопленных, гнали тысяч тридцать моих товарищей, которые вместе стояли насмерть. Когда они шли сверху, шурша своими подметками, я молил Бога, может, уцелею, хотя, собственно говоря, подыхал. И вдруг справа я увидел: спускаются сапоги немецкие. Почему немецкие? Потому что у немецких офицеров высокий каблук. Зачем спускаться офицеру с парабеллумом в руке? Для чего ему идти на лед этой речушки, где под мостом стою я за столбом? Он шел с совершенно определенной целью — проверить, нет ли кого под мостом. И вдруг он на своих высоких каблуках поскользнулся и на четвереньках пополз задом от меня на противоположный берег. А когда он пересек эту речушку и сапоги снова вышли на снег, где не было скользко, я успел перебраться за другой столб.

Я верую не потому, что тогда спасся, я веровал и раньше, когда еще никто не шел ко мне с парабеллумом в руке. Вот другой пример, может быть, дешево-иллюстративный, тем не менее. До войны я жил у тетки, мне было шесть лет, в какой-то праздник она дала мне тридцать рублей: "Пойди в церковь, отдай на храм". Тридцать рублей! Я помню, они были такие длинные, красненькие.

Я не знал тогда, что существовали тридцать сребреников, и тетка, хотя и верующая, этого не знала, Библию тогда нельзя было держать, за это карали. А мороженое, которое я так любил, стоило 20 копеек. На эти деньги года полтора можно жрать мороженое! Нет, не отдам я тридцать рублей каким-то тетям и дядям в храме. И с зажатым кулаком я оказался около церкви. Зашел внутрь, там было так красиво, я стоял весь разомлевший, а потом легко подошел к служителю и сказал: "Возьмите на храм, возьмите, пожалуйста".

Без веры человек не вышел бы из лесу, хрюкал бы, выл… Свинья — это хорошо, это замечательно, но все-таки разума у нее нет, а у нас, помимо разума, есть и душа.

Что вам еще вспоминается из молодых лет, я имею в виду прежде всего то, что повлияло на ваше творчество?

Вот, творчество… Мы жили в Красноярске, на старом базаре. Город идет клином, дальше протока и этот огромный великий Енисей. Почти на самом краю клина стояла замечательная церковь, белый огромный собор в небо возносился. А мы жили не на самом клину, а километрах в полутора от него. Тогда я был худенький, маленький, два голода перенес. Наш дом, откуда я на это смотрел, стоял на горе, а спустишься с горы, довольно крутой, по торфяным ухабам попадаешь на огромную поляну с болотом, с краю которой текла вонючая грязная речка Кача. Поразительная вещь: вечерами на этой поляне, когда мошкара еще мельтешит, греется в лучах заходящего солнца, в болоте квакают лягушки, солнце бросает отблеск на белоснежный собор, наступает такая прохлада, напоенная звуками далекого города, что создается впечатление, будто ты оказываешься в другом мире, в другой цивилизации. И тебе что-то хотелось сделать, но что, ты не знал и страшно волновался. Не случайно у Бергмана есть "Земляничная поляна". Я был удивлен, узнав, что про поляну как-то говорил Эйзенштейн, и совсем поразился, когда вдруг Феллини сказал, что у каждого должна быть своя поляна, иначе детства нет, иначе человек не вырастет. Эта поляна и стала для меня элементом творчества.

Смотрите «Моя правда. Иннокентий Смоктуновский» в четверг, 8 ноября, в 19:15 на телеканале СТБ.

По материалам www.mn.ru